Тексты

Дина Рубина

ВЫВЕСКА

Вот вы говорите: некоторые особенности нашей жизни. Да, они имеются. Определенный, так сказать, риск быть развеянным по ветру в единное, говоря высоким штилем, мгновение...

А я, вот, наоборот, хотите — расскажу о счастливых случаях?

Это происходило как раз прошлой осенью, когда очередной арабский патриот готов был взорвать собственную задницу, чтобы ухлопать пятерых евреев. Словом, той осенью они взрывали собою все, что под руку попадется. Но, как писал в предсмертной записке один повесившийся парикмахер из Бердичева: "всех не переброешь".

Так вот, в один из этих осенних взрывов угодила мама. И вы не поверите — как удачно. Она потом недели две всем знакомым без конца рассказывала, спокойно так, обстоятельно — как ей невероятно повезло.

Я ей всегда говорю: ну чего ты, надо-не надо на этот рынок шастаешь! У тебя, вон, магазин за углом, и кошелки тащить недалеко. Нет, ей обязательно надо на рынок ехать — в этот крик, гомон, тесноту и толкучку, в этот шварменный дым и чад, в эти восточные песни и восточную ругань...

С другой стороны — ей скучно, она ж на пенсии, педагог с тридцатитрехлетним стажем, бессменный классный руководитель седьмых классов. А с седьмыми классами советской школы никакой восточный базар не сравнится.

Словом, поехала она в очередной раз на рынок за какой-то мелочишкой. За помидорами, кажется. Так вот, эти помидоры ее и спасли.

Она уже шла с кошелками к выходу — тому, что в открытом ряду со стороны улицы Яффо, но задержалась у помидоров. С одной стороны — итак уже руки оттянуты, с другой стороны — жаль, красивые такие помидоры, и недорого...Вот те три минуты, за которые она стояла и не могла решить — брать или не брать эти благословенные помидоры, ее и спасли. В тот момент, когда старик стал взвешивать ей два ее кило, тут и бабахнуло впереди, как раз, где она должна была в ту секунду находиться. Взлетело на воздух покореженных полмира — так маме показалось. Нормальненько?! Но это еще не все.

Орущая тьма народу диким табуном прянула назад, хлынула в узкие боковые улочки рынка. И тут второй раз рвануло, и как раз — впереди, куда все ринулись,опять шагов за пятьдесят от мамы...

И у нее — так она рассказывает — наступило вдруг странное спокойствие. Абсолютное, незыблемое. Она уверяет, что совсем не испугалась, только ноги стали бесчувственными. И на этих ватных ногах она пошла искать свои кошелки, которые не помнила, где бросила.

А на месте взрывов уже все оцеплено, уже амбулансы ревут, уже религиозные эти ребята из "хевра кадиша" части тел собирают. А мама моя, значит, — абсолютно спокойная, — вокруг гуляет, ищет кошелки. И только ног не чувствует, а так — все в порядке.

Кстати, вот люди по разному на испуг реагируют. На близость смерти. Там одна старуха, вполне солидная, в очках в золотой оправе, кружилась вокруг себя, как в фуэтэ, не останавливаясь.

Спрашивается: в обычной жизни могла б она так покружиться? у нее же, наверняка, давление, сердце, радикулит какой-нибудь. Кружится и кружится, как балерина, и всех отталкивает, кто ее остановить хочет. А другая — молодая женщина — совершенно целая, только вся как будто в саже, и на ней лохмотья обгорелые, а сама, вот поверите, без единой царапины, только какая-то чумная, — сидит, молчит и не отвечает: где она живет и кто она; полицейские даже растерялись — на каком языке к ней обращаться.

Кругом, повторяю, все оцеплено, солдаты со всех сторон бегут...Вот что у нас молодцы, так молодцы: как где рванет, сразу и полицейские, и солдаты, и амбулансы — как из под земли. Это — положительная сторона вопроса, как ни крутите.

И тут мама в этой безумной воющей хаотической ситуации набредает на Валеру Каца.

Валера Кац — наш приятель, врач, каждую среду ездит на рынок за своим любимым карпом. Там рыбная лавка есть на углу между третьим и четвертым поперечным рядом, ее один иракец держит. Веселый такой парень, молодой. Если надо, он вам ее и почистит, и нарежет, так что можно из голов уху варить, или рыбный холодец...Чистит рыбу и все шутит, шутит, рассказывает что-то...Причем, на всех языках, он и по-русски много слов знает. Бывает, подходишь к нему, а он издалека кричит: "Карпион резыт, чистыт, варит-жарит пожалюста!"...Хороший парень...был...

Валера как раз велел ему карпа почистить, и говорит — слушай, у меня время стоянки кончается, ничего, если я тут у тебя кошелки под прилавком оставлю, сбегаю на минуту к машине? Тот ему говорит — о чем, мол, речь. Вот, ставь сюда свои сумки, что с ними может случиться!

Валера повернулся, отошел буквально шагов на пятьдесят и тут за его спиной рвануло и он, от грохота, упал. Понимаете — и продавец, с недочищенным карпом, и лавка, и кошелки, с которыми ничего не могло случиться, все — в тартарары... Вы скажете, что о кошелках негоже вспоминать, когда столько людей погибло? Это правда...Я, кому ни рассказываю, все время об эти кошелки и об этого карпа, об эти мамины помидоры спотыкаюсь...Мне говорят — Господи, при чем тут карп! А я думаю — вот в этом и кроится безумие нашей жизни, что простые, милые, необходимые всем живым людям, вещи, слова и понятия, теряют свое простое естественное обаяние, и — как на войне — перестают иметь значение. А жаль...Мне, например, эти мамины помидоры, после того, как мы ее по всем больницам полдня искали, — они мне долго снились...

А через неделю рвануло на Бен-Иегуде. Передавали, что их трое было, переодетые: один в женской одежде, другой — в одежде старика, а про третьего не знаю, как-то смутно сообщали.

Вот я их себе представляю, как они ноги взрывчаткой обкладывали, и как потом эти ноги поверх крыш летели, и как этот, который бабой нарядился, лифчик взрывчаткой набивал...у меня, как подумаю об этом, как представлю эти все приготовления... ум за разум заходит...

У моей подруги Таньки младший сынок как раз в это время пошел на Бен-Иегуду шварму покупать. Его за домашний обед не усадишь, ни супа тебе, ни борща не ест, шварму ему подавай. Вернулся в тот день домой из школы, выклянчил у матери мелочь и убежал...А через полчаса передают: террористический акт в самом центре столицы. Танька выскочила из дому и помчалась, как безумная. Прибежала на Бен-Иегуду, рабросала всех полицейских, пробилась через три заслона, кричала: "Там мой мальчик!!" и колотила полицейских кулаком по спине, по груди, по рукам, она же бешеная. Когда пробилась к последнему заслону, увидела наваленные тела, — забилась. Ее огромный полицейский -хвать: куда, говорит? Она каркнула, как ворона: "Мой ребенок!!". Он облапил ее, схватил ее голову, спрятал лицом к себе в подмышку, словно хотел шею свернуть, и с такой болью проговорил, с такой черной горечью: "Ты что, не понимаешь, геверэт — поздно уже. Поздно! Слишком поздно." Тогда она обмякла в его руках, завыла тоненько, подскочил другой полицейский и они поволокли безвольную Таньку под руки вниз по Бен-Иегуде, подальше от места взрыва.

Но, вот такое счастье: мальчик, Элька, спасся. Его спас хозяин шварменной, мужик, как все у нас — армейский, хоженый. Когда неподалеку раздался первый взрыв, он, вместо того, чтобы — естественный порыв, правда? — выбежать наружу, глянуть, где рвануло, — вместо этого, загнал всех, кто в кафешке находился, и Эльку, со швармой в руках — в туалет в глубине зальчика, буквально затолкал и двери закрыл. И в эту минуту рвануло как раз у входа в шварменную, стекла посыпались, покореженная дверь на воздух взлетела...

Ну, Танька на другое утро, конечно, пришла в эту шварменную, спасибо сказать мужику. Он с перевязанной правой рукой, держа веник левой, подметал осколки и мусор. Постояли, поговорили, Танька поплакала. Потом пошла, пожертвовала за спасение сына сто восемь десят шекелей в эту организацию, ну, фонд такой, который калекам помогает, коляски, там, костыли всякие раздает — у них офис как раз недалеко, на улице Пророков находится, очень удобно. А восемнадцать шекелей она в ладони зажала, стала подходящего нищего искать. Вы спросите — почему восемнадцать? Потому, что по гематрии это — числовое значение слова "хай" — "живой". Так полагается — за спасенную Богом жизнь жертвовать восемнадцать, или в десять раз больше, или, если у вас имеется — в сто раз больше — нищему, или на доброе какое дело...В общем, как кому нравится...

Ну, значит, идет она по Бен-Егуде, зажав в руке восемнадцать шекелей — сумма для уличного подаяния немыслимая. И ни одного нищего не находит. Попрятались после вчерашнего. Оно понятно, народ у нас хоть и привычный ко всему, но все же впечатлительный. Хотя, повторяю: всех не переброешь.

А надо сказать, среди разномастной толпы еврейских нищих у нас и переодетые арабы попадаются, потому, как им лучше, чем кому бы то ни было известно: жестокие проклятые евреи подают охотнее и чаще, чем мусульманские братья. Так что, вот, встречаются у нас арабы — еврейские нищие. А что тут такого? У нас в России бывали евреи — русские писатели. Писатель ведь тоже, как и нищий — не профессия, а призвание.

Ну и идет она, и повторяет про себя: Господи, только бы не араб попался! Только бы не араб!

Наконец, видит: сидит на углу немолодой нищий, с черной кипой на голове, человек, значит, религиозный. Она подошла, вмяла в ладонь ему деньги и пошла. Краем глаза видела, как мимо еще какой-то человек проходит, и с ее нищим двумя словами перекинулся.

Подала она, значит, Божьему человеку, деньги, и идет дальше, как сомнамбула. И тут он ее окликает. Она вернулась:— Что ты сказал? Я не слышу?

А он спрашивает: ты в себе, мол? — И протягивает на ладони деньги, потому что, повторяю, для уличного подаяния восемнадцать шекелей — это целый капитал.

Она говорит ему, как во сне: — Бери, бери, у меня вчера ребенок здесь спасся.

Повернулась и пошла своей дорогой. Ее нагоняет тот, другой человек, который с нищим словами перекинулся и говорит, как бы между прочим: — Я его давно, лет тридцать знаю...Он раньше, в молодости, арабом был, потом прошел гиюр, стал евреем. Я его лет тридцать уже знаю, он человек хороший...

Вот как бывает. Я это для чего рассказываю? Для того, что не наше это дело — условия небу ставить. Делай, что тебе совесть и разум велят, а там уж начальство распорядится — куда и на что средства распределить. Ну, средства, это, понятно, не только деньги, а вообще — все, что нашу жизнь делает осмысленной и не зряшной.

И вот, все они — как закрою глаза — все вокруг меня медленно кружатся: и старуха та, в замедленном танце, и спартански спокойная мама с помидорами, на ватных ногах, и Валера Кац с невзорванной рыбой-карп, и немая женщина в обгорелых лохмотьях: они передо мною не такие, как в жизни, а вот, как на картине художника-примитивиста, какого-нибудь, например, Пиросмани... — угловато нарисованные, плосковатые, грубо раскрашенные. И у них над головами — тень террориста в рваном лифчике парит.

Вроде как и не картина, а вывеска. Такая вот вывеска для нашей здесь жизни.

Иерусалим, 1998 г.