Тексты

Дина Рубина

"ВОТ ИДЕТ МЕССИЯ!.."
(отрывок)

Часть первая

"Я верую полной верой в приход Мессии, и хотя он медлит,
я буду ждать каждый день, что он придет".
(Маймонид. "13 принципов веры")

        Доброе утро, дорогие радиослушатели! Радиостанция "Русский голос" начинает свои передачи из шестой иерусалимской студии. Сегодня девятнадцатое марта, вторник, по еврейскому летосчислению — каф зайн месяца адара, пять тысяч семьсот пятьдесят пятого года. Послушайте сводку новостей, с которой вас познакомит Алона Шахар.
        — Пятеро солдат убиты и четверо ранены в результате вчерашних столкновений с террористами из отряда "Хизбалла" на границе с Ливаном. Боевики "Хизбаллы" привели в действие взрывное устройство, когда наши солдаты патрулировали...
        — А между тем, Машиах придет в две тысячи седьмом году! — Сема закурил и, спохватившись, стал ковшиком ладони предупредительно гонять дым перед носом собеседницы. — И я это с детства знал.
        — Да? — вежливо заметила она, размешивая ложечкой сахар в кофе.
        Буквально минут за пятнадцать до того они закончили писать в студии радиопередачу на тему "Литературная Родина". Сема, ведущий передачи, спрашивал ее, редактора литературного приложения одной из русских газет, — возможно ли, по ее мнению, дальнейшее развитие русской литературы в условиях Ближнего Востока. И она абсолютно серьезно отвечала, хотя за выступление не платили, как и за многое другое. Да если б и платили? Смешно, копейки... Нет, это она из дружеского расположения к Семе согласилась прийти и, рискуя репутацией приличного человека, нести в эфире тошнотворную ахинею: да, она считает, что... уникальная культурная ситуация... благодаря массовой репатриации, в нашем государстве образовалась концентрация творческих сил... влияние на дальнейший расцвет...
        Какой расцвет?! Расцвет — чего?! Дайте спокойно умереть... Впрочем, Семины литературные передачи шли на Россию, а значит, их никто не слушал.
        Под конец, перечисляя авторов своего литературного еженедельника, она увлеклась и разогрелась настолько, что даже прочитала несколько строк стихотворения Вали Ромельта. Словом, забыла — где и зачем находится.
        — Ну что ж, впечатляет! — суетливо перебил ее в конце строки Сема Бампер, глядя на часы и пальцем рисуя в воздухе круг. — Итак, напоследок буквально два слова: ваши планы?
        — Планы? — переспросила она. Своими идиотскими кругами перед носом Сема сбил ее с настроения. К тому же о планах публикаций на ближайшие номера она уже говорила.
        — Ну да. В глобальном смысле.
        И опять судорожные круги в воздухе, обеими руками: закругляйся, мать! В глобальном смысле, подумала она, эту передачу никто не услышит.
        — В глобальном смысле, — гордо, и даже торжественно сказала она в микрофон, — мы и впредь намерены выплачивать авторам небольшой, но твердый гонорар.
        Сема подавился заранее приготовленной репликой, должной завершить эту кругленькую передачу.
        — Ну, гонорар! — воскликнул он бодро. — Это не главное в творчестве, а лишь незначительное производное.
        — К сожалению, незначительное, — поспешно согласилась она. — Зато мы с моим коллегой, графиком Витей, вот уже пятый год получаем приличное жалованье. Разве это — не победа над хаосом эмиграции?
        Сема округлил глаза, замахал руками и выключил микрофон.
        — Вырежу! — пообещал он. — Оборву на стихах Ромельта и пущу Дюка Эллингтона... Хороша, нечего сказать! Гонорар, жалованье, деньги... Старуха, ну нельзя же так... приземленно смотреть на высокое.
        — По поводу высокого, — сказала она, вздохнув, — мы чуть ли не единственные, кто платит авторам в этой е..ной русской прессе...
        Потом они спустились в местный буфет — большую, вполне уютную комнату на первом этаже, с панелями, незатейливо обшитыми формайкой, — и взяли по чашечке кофе.
        Ей вообще-то хотелось пива, но неудобно было обременять Сему — он угощал. Порядочки: за выступление авторам они не платят, но могут оплатить такси и — как стопарь водки грузчику после работы — свести после передачи в буфет.
        Сема, как и многие, заблуждался по поводу ее пристрастий — она бы сейчас выпила пива. А может, и граммов пятьдесят коньяка — перед тем, что ей еще сегодня предстояло.
        К тому же он вдруг затеял этот идиотский разговор о Машиахе, и она побоялась опять выглядеть слишком приземленной со своей просьбой о пиве.
        — А я попробую задержать на год его пришествие! — лукаво и победно закончил он, раскачиваясь на задних ножках стула.
        — Зачем? — осторожно спросила она.
        То, что евреи екнулись на пришествии Мессии (по-здешнему Машиаха), она, конечно, знала и раньше. Но то поголовное, повсеместное, профессиональное ожидание Мессии (ожидание, с вокзальным, справедливо добавить, оттенком), с каким она столкнулась в этой стране, поначалу ее даже обескуражило. К счастью, она сразу поняла, что Ожидание является здесь образом жизни, основным ее содержанием, а она свято относилась ко всему, что составляло основное содержание жизни любого человека.
        А тут еще две тысячи лет... С застарелыми болями вообще следует обходиться осторожно, и никаких резких движений...
        Сема подался вперед, хлопнувшись на все четыре ножки стула.
        — Понимаешь, мне по гороскопу положена в скором будущем одна величайшая международная премия в области изобразительного искусства. Мне ее сперва получить надо, а потом уж... Вообще же Машиах... — Сема остро глянул на нее из-под колючей брови, и она вовремя сделала преданное лицо, все-таки, он угощал. — С этим, видишь ли, не все так просто... Ведь Машиахом могут стать некоторые из нас, пути не заказаны. В конце концов, в еврейской традиции, то есть в источнике, Машиах — вполне телесный, реальный человек, полный сил и радости. В ТАНАХе сказано: "Говорил Давид: буду веселиться я пред Господом". А еще сказано: "И Давид плясал изо всех сил пред Господом; а опоясан был Давид льняным эйфодом". Так что вот, живешь ты, живешь... и вдруг ощущаешь в себе концентрацию неких мощных сил... Так что опрощать не стоит... Ибо Машиах — это... — Он пристально и многозначительно рассматривал столбик пепла на сигарете.
        — Это ты? — кротко догадалась его собеседница.
        Сема запнулся, внимательно поглядел на нее, что-то прикидывая в уме, и наконец проговорил:
        — Помолчим пока об этом...
        Он проводил ее до проходной, очень складно разместившейся в этом доме старой арабской кладки. Изнутри все было перестроено и модернизировано: автоматически раздвигающиеся двери, зеркала, стойка с телефонами, за которой сидели солдаты — двое парней и девушка.
        Они громко над чем-то смеялись и, смеясь, машинально отдали ей паспорт, который она час назад сдала, получая пропуск на студию....
        — Ты куда — домой? — спросил Сема, по-домашнему оправляя на ней воротник плаща. — А мне еще экскурсию вести.
        — Ты водишь экскурсии? — удивилась она, хотя давно дала себе слово не удивляться ничему в этой стране, и в частности Семе Бамперу.
        — Да я бы с удовольствием послал на фиг всех туристов, но видишь ли, — Сема улыбнулся застенчивой улыбкой, — моя слава ведущего русского экскурсовода бежит впереди меня...
        Она представила себе Семину славу, трусящую впереди него в образе собаки, на бегу выкусывающей блоху. И как Сема поспевает за этой своей славой, то и дело поддавая ей ногой под хвост.
        Сема Бампер давно уже поражал ее жизнерадостной доброжелательностью ко всем, широтой души и абсолютной незлобивостью. А ведь в молодости Сема был боксером, подумала она. Бил морды, надо полагать. И ему били... До известной степени Сема оставался для нее загадкой.
        — А кого ты сегодня водишь? — спросила она.
        — Одну миллиардершу-магометанку из Набережных Челнов и ее рабыню-христианку, — сказал Сема. — Раскидаю их по святыням, и будь здоров...
        Нет, прочь, прочь отсюда, пока бедный разум вмещает хоть какое-то подобие реальности... Миллиардерша-магометанка. Причем из Набережных Челнов. И ее рабыня, значит. Христианка.
        — Рада была повидать тебя, — сказала она и пошла вверх по узкой и крутой улице Королевы Елены, по которой всегда боялась ходить в сумерках. Улочка была не из приятных: слева тянулся забор столетней каменной кладки, справа зияли мусорные подворотни — эта улица спускалась к старому и неуютному району Мусрара, граничащему с Восточным Иерусалимом.
        Ничего, спокойно: отсюда метров сто до освещенного перекрестка, до пригласительно светящихся полуарочных окон курдского ресторана "Годовалая сука". Иди ровно, дыши легко и не оборачивайся на подозрительные шаги за спиной... Да, а в "Годовалой суке" подают великолепный "марак-кубэ", острый суп, в котором плавает большой жареный пирожок... И недорого, шекелей семнадцать...
        Сзади щелкнул затвор оружия.
        Шея!!
        Она рывком — как всегда, нелепо, жалко дернувшись, — оглянулась.
        За нею неторопливо трусил старичок с пуделем, пощелкивая кнопкой переключения длины ремня на ободе поводка. Мирный старикан, очаровательный пудель. Человек прогуливает своего пса, идиотка ты старая...
        Не вернусь сегодня, решила она. Чтоб мне провалиться, — именно сегодня ехать нельзя!
        На остановке она позвонила домой из телефона-автомата. Взял трубку муж.
        — Я не вернусь сегодня, — сказала она.
        — А когда-нибудь вернешься? — спросил он, как обычно, по отношению к ней — насмешливо-меланхолично. Он был человеком сильных страстей, и ради нее когда-то в одночасье пустил по ветру всю свою прошлую жизнь.
        — Когда-нибудь вернусь. Ты уложил Мелочь?
        — Да спит, спит...
        — А Кондратику температуру мерил?
        — Не волнуйся, он даже немного поел...
        Мелочь — была семилетняя дочь, вымученный поздний ребенок. Кондратик — годовалый тибетский терьер, единственная радость сердца, внимательный собеседник и душа-человек...
        — Зяма! — сказал вдруг муж, и она задержала трубку. — Вы мне нравитесь! Вы — неброская женщина, но мне вы подходите. Кто у меня остался, кроме вы!
        Она засмеялась и повесила трубку.
        Успела вскочить на подножку автобуса. Завтра семичасовым ехать на работу в Тель-Авив, и действительно, разумнее переночевать у родителей.
        Они снимали квартиру в двух минутах ходьбы от автобусной станции.

       

* * *

        Это мужское имя она получила в честь деда Зямы, Зиновия Соломоновича, старого хулигана, остроумца, бабника и выпивохи, комиссара и гешефтмахера, — коротышки дьявольского обаяния.
        Его невестка, родив вместо ожидаемого сына недоношенную девочку, все-таки упрямо назвала ее Зиновией — к ужасу и возмущенным воплям всей еврейской родни.
        У евреев запрещено называть новорожденного в честь еще живущего человека. Считается, что этим ты как бы намекаешь живому, что ему уже есть какая-никакая замена поновее и он может быть свободен от занимаемого на земле места.
        Если вдуматься, так это действительно некорректно. Что ей — мало было имен, тем более женских — легких, звучных, раскатистых: Регина, например, Маргарита, Вероника...
        Но мать была упряма, молода, по отцу вообще была русской (а у тех, наоборот — принято называть детей в честь вполне еще полнокровных людей). На еврейские обычаи и заведенные давным-давно привычки мать смотрела со снисходительным спокойствием. К тому же она боготворила деда. Впрочем, как и все женщины, когда-либо его окружавшие.
        Поначалу в семье пробовали называть девочку Зиной (Зиночка, Зинуля). Но она уродилась такой копией деда, особенно в раннем детстве — до карикатурного сходства: щеки свисали на плечи, крепкие толстые ножки проворно семенили вразвалочку, круглые зеленые глаза так лукаво и пристально разглядывали этот мир, что домашние сдались. Она была Зямой, урожденной Зямой, и ничего тут уже не поделаешь.
        Итак, под обиженные причитания еврейских теток и дядьев, прожили они — Зяма и Зяма — во взаимном обожании целых девятнадцать лет, до того дня, вернее, утра, когда дед не проснулся, не открыл глаз, не вставил новенькую дорогую челюсть, не крикнул на всю квартиру: "Мамэлэ, иди послушай этот сон, ты лопнешь со смеху!"
        Он умер во сне мгновенной легкой смертью праведника, с вечера... — да, по-видимому, без этой детали не обойтись, — с вечера вымыв ноги.
        Вот это "с вечера вымыв ноги" упоминалось в родне непременно, когда заходила речь о смерти деда Зямы, словно в этом немудреном действии заключен был некий мистический смысл очищения от праха земной юдоли, а возможно, и от конкретных земных грехов краснобандитской его юности, с ее боями, погромами и пьянством, с его знаменитыми комиссарскими сапогами.
        Дед умер во сне, с вечера вымыв ноги.
        Понятно, что на этом могли зациклиться тетя Бася, Фира или дядя Исаак, ну даже отец — куда ни шло. Но Зяма-то, Зяма! — к тому времени студентка второго курса консерватории, — при чем тут это предсмертное омовение ног?!
        Нет, и много лет спустя, рассказывая о смерти деда, заранее дав себе слово обойтись без уточнения никому не интересных обстоятельств, она говорила светло и просто: "Деда умер во сне, как праведник... — и, чувствуя, как некая смысловая сила, подобная тугой струе воздуха, втягивающей соринку в хобот пылесоса, тащит ее к завершению фразы, — покорно и тихо заканчивала: — ... с вечера вымыв ноги..."
        Дед умер в разгар ее первого романа, о котором знал только он, он один ("ай, мамэлэ, брось, он не стоит твоих вдохновенных соплей! Не подойдет этот — возьмем другого").
        К тому времени Зяма переросла деда на целую голову, возможно, благодаря своей невероятной шее.
        С этой шеей хлопот было немало: высокая поднялась шейка, с характерным прогибом, — девочку с детства затаскали по врачам. Мать волновалась: не зоб ли это намечается? Записывались в очередь к светилам эндокринологии, сдавали анализы. Пока наконец пожилая женщина, врач, профессор Сарра Михайловна Крупская (визит пятьдесят рублей) не сказала:
        — Оставьте вы ребенка в покое. Это именно то, что в сказках зовется "лебединой шеей".
        Позже, когда вполне уже выросла — к десятому классу, Зяма научилась своей шеей пользоваться, когда это было нужно: черная бархотка, кованый, грузинской искусной работы ошейник, кружевной высокий воротничок, и над этим — очень короткая (не заслонять же такую шею!) стрижка...
        Все это были сильнодействующие средства.
        Нет, не собираюсь я описывать ее внешность. Да и что еще не описано? Все описано. Возьмите лоб: высокий, низкий, покатый, скошенный и т. д. Это — что касается формы. Фактура: гладкий, бугристый, чистый, прыщавый, обветренный и пр. Цвет: бледный, смуглый, желтый, красный, синий, коричневый... да практически все цвета и оттенки. Ну, вот еще — пятнистый, если вам угодно. Состояние: вспотевший, холодный, горячий, остылый... Да смотрите, в конце концов, "Словарь эпитетов"!
        Нет, все описано. Даже мочки ушей. Даже корни волос. Нет нужды напрягаться.
        Но вот эта шея — трогательной красоты и стати, и ладно посаженная на ней аккуратная головка... нет, ничего особенного — короткий темный шатен и расхожий набор черт лица, выточенных и пригнанных природой ловко и с явной симпатией, — вот и вся Зяма, не считая, конечно, всего остального — в юности тонкого, узкого, незамечаемо легкого, как змейка, к сорока годам же...
        Кстати, о возрасте.
        Зяма, как и всякий российский интеллигент, страдала раздвоением личности. То есть она не очень и страдала, просто жила каждую минуту с разных точек зрения. Поворачивала эту данную минуту и так и сяк, рассматривала ее под разным освещением. С одной стороны, конечно... но с другой стороны...
        Возьмем такую несомненную определенность, как возраст. Человек рождается, и так далее. Соответственно, каждый год ему исполняется столько-то и столько-то. И наконец исполняется ему сорок. Это с одной стороны.
        С другой стороны, Зяма твердо помнила, что ей четырнадцать лет (известно, что каждый человек застревает на каком-то своем, присущем его психике, нервам и мироощущению возрасте).
        Недавно, к примеру, побывала Зяма у врача.
        Специалист, быстроглазый хмурый мужчина со шкиперской бородкой, минут пятнадцать деловито занимался Зяминой, вполне заурядной, грудью — где-то поприжал, где-то пробежал пальцами, как по клавиатуре, помял под мышками, заставлял поднимать и опускать руку. С левой возился дольше, видно, она ему больше понравилась: прижимал и отпускал, рассматривал, откинув голову и прищурив глаз; он как-то обособил ее от правой... словом, показал себя эстетом. Потом разрешил одеться и сел к компьютеру.
        — Сколько тебе лет? — спросил он, набирая что-то на экране. К этому Зяма привыкла — к тому, что в иврите нет обращения на "вы".
        — Четырнадцать, — обронила она задумчиво, застегивая лифчик.
        За ее спиной перестали щелкать по клавиатуре, повисла вежливая пауза. Зяма продела руки в рукава свитера, натянула его на голову и обернулась.
        Врач смотрел на нее пристальным доброжелательным взглядом.
        — Сколько? — с мягким нажимом переспросил он.
        Зяма очнулась.
        — Ой, извини! Сорок...
        Так о возрасте: Зяма любила выбрасывать старые вещи. И не очень старые. И просто надоевшие. Выбрасывать, отдавать, убирать с глаз долой, расчищать пространство, выметать мусор, освобождать площадку. Чувствовала при этом взмыв радостного обновления жизни, возобновления действия — итак, продолжаем! в следующей главе нашего рассказа...
        Она выбрасывала все. Если летела набойка на каблуке, Зяма с облегчением выбрасывала туфли. Не говоря уже о дырочках на носках, о треснувшей по пройме рубашке...
        Так она выбросила первого мужа, заметив, что ее любовь к нему совершенно износилась и нуждается в основательной штопке...
        Было в этом высвобождении из старой шелушащейся кожи прошлых обстоятельств, связей и вещей некое тайное чувство, которое ужасало ее: когда умирал старый больной человек, Зяма испытывала такое же — о, ужасное, постыдное, безнравственное! — чувство разумности и естественности освобождения пространства, обновления жизни: итак, продолжаем! в следующей главе нашего рассказа...
        С некоторых пор Зяма приглядывалась к своему отражению в зеркале.
        Собственно, ее худощавое, с корректными чертами лицо не менялось: счастливая суховатая порода, дедова закваска, крепкие ноские гены — жизнь тут ни при чем. Так, лишь обозначилась вертикальная морщинка между бровями и округлилась линия подбородка. Естественные возрастные изменения. Но она вглядывалась в себя деловито-хозяйским, холодным глазом, словно прикидывала — не пора ли выбросить эту по-обносившуюся физиономию?

       

* * *

        Автобус номер 405, следующий по маршруту Иерусалим — Тель-Авив, осаждали ребята из бригады "Голани", и она удивилась тому, что среди бойцов этой прославленной бригады довольно много невысоких щуплых мальчиков с торчащими кадыками. Открыв все багажные отсеки автобуса, они забрасывали внутрь тугие тяжеленные баулы. Несколько штатских смиренно перебирали ногами в общей очереди.
        Позади Зямы курили двое в форме летных частей.
        — Они займут весь автобус, эти "Голани", — неодобрительно заметил один из летчиков. — Такие наглые!
        Второй, рядом с ним, был русским. Этнически русским: пшеничная круглая голова, белесые короткие ресницы — ну просто механизатор совхоза "Красная заря" где-нибудь под Черниговом. Он докурил, отщелкнул окурок и проговорил с досадой, почти без акцента:
        — Опять опоздаем...
        Господи, все перевернулось, подумала она, все смешалось, лопнуло, потекло, растеклось по землям...
        ...Она сразу и без усилия вобрала в себя и эту страну, и население, поначалу изумившее ее горластостью и простотой. А ведь мы, выходит, — народ восточный, открыла она с необычным для нее, глубинным смирением. Приняла это, как впервые вбираешь потрясенным взглядом лицо своего ребенка, поднесенного к твоей груди на первое кормление. В ее памяти всплыли подзабытые словечки и присказки деда: он говорил "мейлэ", когда имел в виду "ладно", вздыхал часто: "Хоб рахмонэс" 1 и имя Иерусалим произносил как "Ершолойм".
        Еще она вспомнила, что по субботам он почему-то носил в доме туркменскую тюбетейку и сам был ужасно похож на старого туркмена, со своими "мейлэ" и "хоб рахмонэс". Все было правильно: мозаичный узор судьбы подбирался по камушку, складывался медленно и старательно. И — поняла она — удивительно верно. В первые же дни она ощутила себя камушком, точно вставленным в изгиб узора огромного мозаичного панно, кусочком смальты, которые подбирает рука Того, кто задумал весь узор.
        Ах, пошел бы Зяме Париж! Или Кельн, или Ганновер. Легкой утренней пробежкой в светлом плаще, переулком-ущельем между зданий готической архитектуры... Да делать-то нечего. Нечего делать, господа: лицо своему ребенку не переродишь...
        Но за это смиренное приятие была она вознаграждена сразу и с лихвой: стала встречать на улицах, в магазинах, в транспорте своих умерших родственников. Так, вдруг разительно больно совпадали в чужом человеке тип лица, и походка, и манера совать под мышку свернутую в трубочку газету — вылитый дядя Исаак, только чуть больше лысина на затылке, — так ведь сколько лет после его смерти прошло.
        А сколько раз она уже натыкалась на деда! Дважды бежала следом, чтобы еще раз в лицо заглянуть (хотя осознавала, конечно, что выглядит странно). И радостное вздрагивание души, захлестнутое дыхание, спазм в горле, слезы на глазах — были ей такой наградой за все безумие отъезда...
        ...В автобусе она села позади водителя — марокканского еврея, сработанного из цельной глыбы. Так работают скульпторы, обобщая детали: круглая голова -литая шея — мощно отлитые плечи, огромные ладони, слитые с баранкой. И даже складки на мягкой фланелевой рубашке с откинутым на спину капюшоном казались слитными со всеми его скупыми движениями и сделанными из того же материала, например из терракоты.
        Челночными осторожными ходками двухэтажный автобус выбрался с площади перед центральной автостанцией и узким подъемом, то и дело застревая в потоке истерично гудящих легковушек, — круто влево и круто вправо — наконец выровнялся на шоссе номер один.
        Слева и сзади высоко завис Иерусалим, а справа внизу — кругами разошелся белый, в голубовато-молочной пенке облачков, приперченный красной черепицей Рамот.
        Этот выезд, этот первый поворот на шоссе, этот вылет в простор Божьей сцены всегда напоминал ей те первые мгновения, когда самолет уже оторвался от земли и набирает высоту, и бегут внизу и косо вбок веселые лоскуты луговой зеленой замши и черно-зеленая щетинка лесов...
        Постоянное и всегда смешливое изумление вызывала в ней кукольная отсюда башенка мавзолея над могилой пророка Самуила. Так ладно, уместно, нарочито театрально венчал этот мавзолей один из дальних круглых холмов. А однажды, пасмурным утром, она видела прожекторно-желтый луч, настырный, как указующий перст. Он упирался в башенку мавзолея, прорвав стеганное дождем, тяжелое небо. На этой земле, под этим небом, с их театральными эффектами, легко было трепетать перед Всевышним...
        Рядом с ней сел солдатик из "Голани", винтовку поставил меж колен, дулом вверх. Она взглянула мельком — кустистые черные брови над горбатым носом, суровое горское лицо. В проходе, прямо на своем бауле сидела девочка в форме танковых частей.
        Почему ему не приходит в голову уступить девочке место, с досадой подумала Зяма. Ну да, они — солдаты, оба солдаты...
        Они негалантны, подумала она со вздохом. Нет, не галантны...
        В эту минуту раздалось тошнотворно знакомое позвякивание меди в пустой жестянке из-под "колы". Так и есть. И опять она не заметила, как проскользнул, как ввинтился, как просочился этот тип в автобус.
        Равномерное позвякивание приближалось, вот уже на ступеньках лестницы со второго этажа показались грязные босые ноги в коротких чужих брюках с незастегнутой, как обычно, ширинкой, затем — вышитая жилетка на голое тело — вогнутая волосатая грудь с розовым серпообразным шрамом под сердцем — и, наконец, тревожно улыбающаяся, безумная физиономия иранского еврея лет сорока.
        Мустафа, будьте любезны.
        Он спустился по лесенке и, потряхивая банкой, крикнул:
        — Мустафа шатается!
        Пассажиры, страдальчески морщась и вздыхая, отвернулись к окнам или уткнулись в газеты.
        Он побежал по автобусу, натыкаясь на солдатские баулы, погремливая жестянкой и распространяя вокруг сложный запах пота, пива, мочи и дезодоранта. Добежав до водителя, громыхнул медью над его ухом и объявил опять тревожно и внятно:
        — Мустафа шатается!
        Здоровяк за рулем сказал, не повернув головы:
        — Высажу!
        И эта короткая угроза произвела на безумного голодранца действие не только усмиряющее, но даже успокаивающее. Он сел на ступеньку, заулыбался и запел, ритмично встряхивая баночку.
        "Вот, вот идет Машиах..." — пел он, и мимо уносились крутые склоны лесистого ущелья Иерусалимского коридора.
        Мустафа жил в автобусах номер 405, следующих по маршруту Иерусалим-Тель-Авив. Водители пускали его без билета, потому что Мустафа не занимал места. Он бегал по автобусу, снедаемый страшной, неутихаемой тревогой. Если он особенно сильно оживлялся, топал и нестерпимо громко пел о Машиахе, беспокоя пассажиров, следовало только пригрозить ему высадкой на шоссе. Он мгновенно стихал, присаживался на ступеньки и тихо напевал или дремал.
        Приехав в Тель-Авив, он минут сорок шатался по улочкам старой автобусной станции, где хозяева лавочек — жестоковыйные и милосердные восточные евреи — подкармливали его, одевали и издевались над ним. Они его орошали дезодорантом, омерзительно-парфюмерный запах которого Мустафа ненавидел. Он чихал от него и кашлял. Вероятно, это была аллергия.
        — Вот, вот идет Машиах! — кричали они, смеясь. — Эй, Мустафа, подойди, я дам тебе питу.
        И когда несчастный безумец опасливо приближался, робко и хищно выхватывая питу из руки мизраха, тот успевал прыснуть на бродягу пахучей струей из баллончика. Мустафа визжал, плакал, кашлял и чихал. И убегал к огромному зданию новой автобусной станции, чтобы, незаметно проникнув в салон четыреста пятого автобуса, бегать по нему взад-вперед, вверх и вниз до самого Иерусалима...
        ...Автобус уже спустился с гор и катил распахнутой долиной Аялона. Солдатик рядом с Зямой беззащитно и самозабвенно спал, клоня голову на ее плечо. Его пухлые губы и во сне сложены были в непреклонную, упрямую гримасу. И девочка на бауле спала, опустив голову на скрещенные руки. Ветер из окна поддувал тончайшие спиральки волос на ее подростковой шее.
        Их перебрасывают к Ливанской границе, вдруг поняла Зяма, связав утренние плохие новости, и этих ребят из бригады "Голани", и двух летчиков, которые сейчас сидели где-то на втором этаже. Мысленно она говорила уже не "Ливан", а как местные жители — "Леванон"...
        ...Автобус подъезжал к Тель-Авиву, вот уже показались на равнине контуры могучего холма — городской помойки, в просторечье — Тель-Хара. Переводилось это романтическое благозвучное имя как Холм Дерьма или, если так удобнее, — Дерьмовый Курган. Всякий день очертания его вершины менялись: то с одного боку насыплет мусоровоз горку, то с другого. То вздымался посередине гребень, то словно двугорбый верблюд остановился на равнине. Чайки дружными серебристыми стаями, издалека — под лучами солнца — похожие на блескучих рыбок в аквариуме, всегда носились над величественным Тель-Харой. По гребню его ползали грузовики-мусоровозы.
        Иногда Зяма представляла, что если заснять на пленку изменения рельефа этой горы, а потом прокрутить пленку в страшном темпе, то Дерьмовый Курган шевелился бы, ворочался и волновался, как гигантское ископаемое на равнине...
        Мустафа вскочил и побежал к лестнице на второй этаж — там будет греметь баночкой и, тревожно улыбаясь, всматриваться в окна. Что за мятущаяся тоска гнала его из города в город, с гор на побережье и с берега моря — в горы? В этом двойном вращении его тоски, одновременно — внутри автобуса и меж городами, — она усматривала сходство со своей тоской, мятущейся внутри страны и — вместе со всем народом — внутри Вселенной.
        На спине водителя валялся мятый фланелевый капюшон. Зяма представила, как в дождь, выбегая из автобуса в диспетчерскую, он набрасывает его на голову — детский капюшон на этой полуседой курчавой голове марокканского быка. А на ногах у него должны быть старые кроссовки...
        Вот что пугало ее: домашность всей этой страны и ее населения.
        Все ее жители относились к стране, как к своей квартире, и так одевались, и так жили, не снимая домашних тапочек, и так передвигались по ней, и так ссорились, — незаметно, небрежно и смертно привязаны к домашним, — совершенно не вынося друг друга, и взрываясь, когда чужой посмеет плохо отозваться о ком-то из родни... Они так и убегали из нее, как сбегают из дома — до конца дней не в силах окончательно вырвать его из себя.
        Автобус вырулил на мост Ла Гардиа и остановился. Здесь всегда выходили солдаты. И ее мимолетный сосед, суровый горский мальчик, и девочка, всю дорогу проспавшая в немыслимой позе на своем вещмешке, и двое летчиков, и шустрые, наглые "Голани" — вытаскивали баулы из багажника.
        Зяма смотрела в окно на русского. Ему очень шла форма летных частей, вообще он был крупный, хорошо сложенный, скованный и неяркий человек — среди этих черноглазых, развинченных в движениях, уроженцев Средиземноморского побережья.
        Ну что ж, подумала она, мы ведь тоже повоевали за их землю. И ужаснулась — за чью, за "их"? Все смешалось, все перевернулось, Господи...
        Наконец причалили к перрону шестого этажа новой автостанции. Водитель потянулся, заломив руки над головой, крякнул и стал ждать, когда пассажиры выйдут.
        Мустафа уже выскользнул и пошел нырять в разбегающейся по эскалаторам толпе.
        Зяма вышла последней. Она всегда выходила последней и всегда говорила водителю "спасибо". Для нее это была примета, условие удачного дня, талисман.
        Выходя, она скосила взгляд вниз, на его ноги. Да: старые кроссовки без шнурков... Нас всех когда-нибудь тут перебьют, в который раз подумала она в бессильной ярости, — в этой открытой всем ветрам трехкомнатной стране, в этих наших домашних тапочках...
        Вот многие считают: рухнула империя, поэтому и повалили, покатились, посыпались из нее потроха — людское месиво.
        Распространенное заблуждение — подмена следствием причины.
        А может, для того и полетели подпорки у очередной великой империи, чтобы пригнать Божье стадо на этот клочок извечного его пастбища, согласно не сегодня — ох, не сегодня! — составленному плану? Еврейский Бог — не барабашка: читайте Пророков. Медленно и внимательно читайте Пророков...
        С чем сравнить этот вал? С селевыми потоками, несущими гигантские валуны, смывающими пласты почвы с деревьями и домами?
        Или с неким космическим взрывом, в результате которого, клубясь и булькая в кипящей плазме, зарождается новая Вселенная?
        Или просто — неудержимо пошла порода, в которой и самородки попадались, да и немало?..
        Как бы то ни было, все это обрушилось на небольшой, но крепкий клочок земли, грохнулось об него с неимоверным шумом и треском; кто расшибся вдребезги, кого — рикошетом — отбросило за океан. Большинство же было таких, кто, почесывая ушибы и синяки, похныкал, потоптался, расселся потихоньку, огляделся... да и зажил себе, курилка...

       

* * *

        ДЦРД — Духовный Центр Русской Диаспоры — посещали люди не только духовные. Завхоз Шура, к примеру, утверждал, что не было в Духовном Центре такой вещи, которую не сперли бы многократно.
        Каждые три дня крали дверной крючок в туалете. Крючок. При этом оставляя на косяке железную скобу, на которую этот крючок накидывается.
        Примерно раз в пять дней выкручивали лампочку над лестницей, ведущей на второй этаж. Это можно было осуществить только с риском для жизни, сильно перегнувшись через перила второго этажа, и чтобы кто-нибудь держал за ноги, иначе можно разбиться к лебедям.
        (Тут необходимо добавить, что в супермаркете лампочка стоит два шекеля восемьдесят агорот...)
        Существование бара в одном из закутков ДЦРД расцвету духовности тоже не способствовало. И хотя содержала его милая женщина с усталой, извиняющейся за все улыбкой — бывшая пианистка из Тбилиси и, дай Бог не соврать, чуть ли не лауреат какого-то конкурса, — именно ее земляки, с особой охотой посещавшие бар Духовного Центра, придавали этому заведению необратимо закусочно-грузинский оттенок. Среди всех выделялся некто Буйвол — чудовищной массой, волосатостью и грубостью. Он заказывал обычно лобио, хачапури и сациви, поглощая все это в неопрятном одиночестве, чавкая, сопя и закатывая глаза в пароксизме гастрономического наслаждения. Окликнет его кто-нибудь в шутку:
        — Буйвол, ты что — похудел?
        Он испуганно воскликнет:
        — Ты что, не дай Бог!
        По средам вечером гуляли тут журналисты, коллектив ведущей русской газеты "Регион" — отмечали завершение и отправку в типографию очередного еженедельного выпуска. А были среди журналистов "Региона" люди блестящие — умницы, эрудиты, отчаянные пройдохи и храбрецы, в советском прошлом — все сплошь сидельцы: кто за права человека, кто за угон самолета, кто за свободу вероисповеданий.
        Был в Духовном Центре и зал со сценой, добротный зал мест на четыреста, и косяком пер сюда гастролер, неудержимо, как рыба на нерест.
        Известные, малоизвестные, не столь известные, а также знаменитые российские актеры и эстрадные певцы, барды, чтецы и мимы, оптом и в розницу, то сбиваясь в стаи, то оставляя подельников далеко позади, безусловно, поддерживали высокий накал духовности русской диаспоры.
        Извоз российских гастролеров держали почему-то украинские евреи. Может быть, поэтому анонсы предстоящих гастролей, напечатанные в русских газетах, шибали в нос некоторой фамильярностью. Рекламные объявления обычно не редактировались, так что даже в культурном и грамотном "Регионе" можно было наткнуться на зазывы: "Такое вам еще не снилось!" Или: "Впервые в вашей жизни — в сопровождении канкана!"
        Сценарий проката джентльменов в поисках десятки был всегда одинаков. Первым у приехавшей знаменитости брал интервью журналист газеты "Регион", известный местный культуролог Лева Бронштейн — безумно образованный молодой интеллектуал, знающий неимоверное количество иностранных слов. Он выстраивал их в предложение затейливой цепочкой, словно крестиком узоры на пяльцах вышивал.
        Смысл фразы читатель терял уже где-то на третьем деепричастном обороте. Читая Бронштейна, человек пугался, расстраивался; был трагический случай, когда к концу пятого абзаца одной его статьи читатель забыл буквы русского алфавита.
        Статьи Левы Бронштейна от начала до конца читали, кроме него, еще два человека: его подвижница-жена и профессор культурологии кафедры славистики Йельского университета Дитрих фон дер Люссе — тот был искренне уверен, что Лева пишет свои статьи на одном из восьми, известных профессору, иностранных языков.
        Русская израильская интеллигенция страшно почитала культуролога Бронштейна, его имя вызывало священный трепет, и хотя дальше заголовка, как правило, никто продвинуться не мог, считалось некрасивым на это намекать. По сути дела Лева был божьим человеком, кое-кто даже полагал, что в свое время он будет взят живым на небо...
        Приезжая знаменитость вещала в его интервью длинными сложными построениями о самых разнообразных материях: о трансцендентности начал, о детриболизированности сущностных величин, открывала горизонт специфически национального потребления, а следственно, этнической метафизики, задавала основные параметры мыслеформы и под конец интервью восклицала что-нибудь эдакое, абсолютно загадочное, парализующее зрительный нерв рядового читателя: "Нет терроризма педантичней, чем этот, до костей обглоданный риторикой!"
        Затем, засучив рукава, за приезжего певца (актера, барда, поэта, мима) брались журналисты остальных двенадцати русских газет.
        Эти интервью читать было легко и привычно: как-то внезапно позабыв о высоких сферах и обглоданной риторике, знаменитость жаловалась на трудное российское житье, дороговизну рынка, возросшую преступность и духовное оскудение российского общества...
        И наконец, обалдевшая от напора масс-медиа и потерявшая бдительность знаменитость попадала в лапы Фредди Затирухина — главного редактора, ответсекретаря, репортера, корректора, а также курьера, вышибалы и поломойки паршивой порнографической газетенки "Интрига".
        Фредди овладевал знаменитостью обманом и чуть ли не силой: он являлся в отель выбритым и дезодорированным и, открыв роскошный дипломатический кейс, доставал оттуда дорогой японский диктофон...
        Рекомендовался он, как правило, президентом. Это принято: президент компании такой-то. У него и на визитке было написано золотом: "Фредди Затирухин. Президент".
        Так вот, наутро в свежем номере "Интриги" появлялось разухабистое, с обилием неприличных слов, безграмотных выражений и непристойных откровений интервью, где знаменитость делилась с читателем этого малопочтенного издания некоторыми подробностями своей личной жизни. Ребята из "Региона" божились, что в одном таком интервью девять раз встречалось слово "хули"...
        За всем этим — имеется в виду и последующая разборка пьяной знаменитости с пьяным президентом Затирухиным в баре ДЦРД, и приезд наряда полиции с дальнейшим поручительством за всех и вся дирекции Духовного Центра, — за всем этим следовал триумфальный концерт во всем великолепии, во всей мощи духовного накала благодарной, алкающей культуры, публики русского Израиля...
        Единственным, что неизменно омрачало светлый праздник Искусства, — было стремление российской знаменитости сказать в микрофон нечто поучительное по национальному вопросу. Поразительно, до чего жгла и мучала арабо-израильская проблема всех приезжих гастролеров. Сначала им намекали — легонько, перед концертом — не стоит, мол, лезть в чужую синагогу со своим протухшим интернационализмом. Нет, не действовало! Обязательно скажет, да еще так задушевно, — а как же, мол, дорогие бывшие соотечественники, некрасиво получается у вас с арабским родственным народом?..
        Ну, понятно, крепче уже стали предупреждать: не учи, сука, ученых и бывалых... Куда там! Уже всю чёсовую программу напоет-набормочет, уже весь цветами засыпан, глядь — под конец, под бурные аплодисменты — пук!! Такие вот ослиные уши царя Мидаса; такое вот не могу молчать.
        А самая знаменитая Знаменитость, та вообще развела полными руками да и ляпнула от полноты сердца:
        — Евреи и арабы! Да помиритесь вы, черти! Чего не поделили-то?!
        (Представители арабского народа в тот день — как и в остальные, впрочем, — в зале напрочь отсутствовали. Надо полагать, по причине вечернего намаза.)
        А между тем не далее как утром ведущий русский экскурсовод Израиля Агриппа Соколов ударно проволок Знаменитость сразу по трем маршрутам:
        1. Храм Гроба Господня — величайшая святыня христиан;
        2. Западная Стена Храма — величайшая святыня иудеев;
        3. Мечеть Омара — величайшая святыня мусульман.
        Если пояснить (для неместных), что все три святыни громоздятся чуть ли не друг на друге, можно было бы догадаться — что не поделили эти три великие конфессии: всего-навсего Бога.
        Кстати, об экскурсиях. В подвальных помещениях Духовного Центра, в нескольких крошечных выгородках размещалось экскурсионное бюро "Тропой Завета". Основал и возглавил его великий Агриппа Соколов (в местных условиях ударение в этой хорошей русской фамилии валится почему-то на первый слог).
        Но тут необходимо сделать небольшое — о, совсем мимолетное! — отступление.
        Индустрия... экскурсоведения? экскурсовождения? — словом, технология замучивания зайца-туриста, медленного поджаривания его на хамсинном пекле в долинке Геенны Огненной — за годы Большой алии приобрела невероятный размах.
        Турист на Святую землю шел разнообразный и отовсюду. Не говоря уже о рядовых гражданах России и ее бывших республик, о любознательной русской мафии, о бизнесменах всех сортов и мастей, о поддатых священниках в сопровождении небольшой веселой паствы, оголтелого русского туриста поставляли и Америка, и Канада, и Германия, и ЮАР, и даже Новая Зеландия, тоже сколотившая за последние пару лет русскую общину не хуже, чем у людей.
        Все это туристское стадо, в зависимости от интересов и вероисповедания, надо было грамотно рассортировать и удовлетворить. Обслужить по высшему разряду.
        В области религиозных чувств, как известно, требуется деликатность особого свойства. И тут сотрудники экскурсионного бюро "Тропой Завета" проявляли себя подлинными виртуозами своего дела. Скажем, ведете вы группу православных христиан из города Переяславля-Залесского. Смело объявляйте название экскурсии — "Тропою Нового Завета". Но упаси вас Бог маршрут, по которому вы повели стайку религиозных евреев из каменец-подольского общества "Возвращение к корням", назвать "Тропою Ветхого Завета".
        В том-то и фокус.
        Вот вам невдомек, а евреи свой Завет отнюдь не считают ветхим и непригодным к использованию. Наоборот — по их мнению, он отлично сохранился в течение всех этих хлопотных тысячелетий, а за последние лет пятьдесят так прямо засиял, как новенький, и подтверждает это на данном, нарезанном самим Всевышним дачном участке земли, существование еврейского, вполне половозрелого государства... Словом, тончайшая, деликатнейшая материя, лезгинка на острие кинжала, балансирование с шестом на канате, фокус с удавом на шее, раздувающим кольца...
        Легче и приятнее всего было вести группу, сколоченную из ядреного бывшесоветского среднетехнического атеиста. Эти не знали ничего, путали Иисуса Христа с Саваофом, деву Марию с Марией Магдалиной, задавали кромешные вопросы, крестились на Стену Плача и оставались довольны любыми ответами экскурсовода.
        Стоит ли удивляться, что, завершив трудовую неделю и вешая в преддверии шабата увесистый замок на дверь конторы, ведущие экскурсоводы Иерусалима — охальники, насмешники, циники, — на традиционное субботнее приветствие "Шабат шалом!" ответствовали бодро: "Воистину шалом!"...
        Поднимаясь в лифте, она достала из сумки ключи от двери офиса.
        Даже здесь, на стенке кабины лифта, было наклеено объявление миссионеров новой секты, распространителей загадочного продукта "Группенкайф".
        Все эти объявления-призывы носили истошный характер, словно призывали к насильственному захвату каких-то жизненно важных государственных ценно-стей. Правда, ни в одном из объявлений не уточнялось — каких именно, и это смущало и сбивало с толку: так, будто ночью тебя разбудили безумным воплем "горим!!" — а где и кто горит, куда бежать, кого спасать — упорно не сообщают.
        Почти все объявления начинались призывом: "До каких пор?!" Или: "Сколько можно?!" — а дальше уже все зависело от изобретательности и авантюрных наклонностей миссионеров-распространителей. Вот несколько образчиков таких объявлений.
        "До каких пор хозяева будут издеваться над олим 2, наживаясь на нашем тяжком труде?! Всем, кому надоело хрячить на израильтян, мы предлагаем участие в новом перспективном бизнесе. Здоровье! Высокие заработки!! Расслабление и хорошее настроение!!!"
        "Сколько можно прозябать в нищете и унижаться?! Мы готовы указать вам путь к настоящему богатству! Вы будете иметь деньги и высокую потенцию, отличные успехи в бизнесе и чувство удовлетворения жизнью!"
        Или просто:
        "Сколько можно?! К нам и только к нам!! Перспективная фирма! Высокие заработки! Железное здоровье! Бездна свободного времени!!"

        Витя был уже на работе. Он стоял, навалившись круглым животом на световой стол и, старательно сопя, вырезал ножницами из журнала "Ле иша" непристойную карикатуру на премьер-министра. Увидев Зяму, он просиял всей своей лохматой физиономией старого барсука и проговорил нежно:
        — Зямочка, какого хера ты приперлась ни свет ни заря?!
        Их ждал обычный тяжелый день: тридцать две еженедельные газетные полосы, которые они делали вдвоем, плечом к плечу перед компьютером, вот уже пятый год...

        Редакция их газеты (или, как оба они гордо говорили — "офис") обреталась в шестнадцатиметровой комнате, снятой на одной из самых грязных улочек, в самом дешевом районе южного Тель-Авива.
        Это обшарпанное трехэтажное здание в стиле "баухауз", выстроенное в конце тридцатых, предназначалось для сдачи внаем всевозможным конторам, бюро, мастерским и мелким предприятиям, если, конечно, можно назвать предприятием престижный салон "Белые ноги", занимавший весь третий этаж.
        (Кстати, отнюдь не все сотрудницы этого заведения могли предоставить клиенту обещанный в меню деликатес, а именно — белые ноги. Среди обслуживающего персонала трое были маленькие таиландки, глянцевые, как желтые целлулоидные куклы, две горластые, чернявые и горбоносые дщери то ли иранского, то ли марокканского происхождения, а также Света и Рита, славные девушки из Минска на сезонных заработках.)
        На двери редакции висела табличка с текстом, набранным Витей на "Макинтоше" скромным, но респектабельным шрифтом "Мария":

        "ПОЛДЕНЬ" -
        литературно-публицистический еженедельник.
        Прием авторов по воскресеньям и средам.
        Посторонних просим не беспокоить.

        Посторонние беспокоили их гораздо чаще, чем авторы. Уж очень злачное это место — мусорные обветшалые улочки в районе старой автостанции. Забредали к ним агенты по распространению неповторимых диет, нищие, дешевые бездомные проститутки, принимающие клиентов в подворотнях и за гаражами, одурелые свежие репатрианты, пришибленные всей этой, ни на что не похожей, жизнью, заблудившиеся клиенты престижного салона "Белые ноги", сумасшедшие с разнообразными маниями.
        Несколько раз являлись Мессии.
        Двое из них были в образе авторов и даже с рукописями в папках, а один — всклокоченный, с блуждающим темным взором, рванул дверь и рыдающим голосом спрашивал — не пробегала ли здесь молодая ослица, не знающая седла. И повторял жалобно: "Белая такая, беленькая, славная..."
        Витя уверял, что если пристально смотреть сумасшедшим промеж глаз, чуть выше переносицы, то они сразу теряют энергетику и быстро уходят.
        Были, были замки, была решетка от пола до потолка, отделяющая вход в коридор второго этажа от лестничной площадки с лифтом; вешался на нее громоздкий амбарный замок, с которым Витя мучался, как проклятый, каждое утро — отпирая и каждый вечер — запирая. Но днем-то решетка была отперта. Сновали туда-сюда служащие, клиенты, уборщики — на втором этаже размещались офисы пяти компаний.
        А вот верстать газету Витя предпочитал ночью. Он вешал замок на решетку, запирал изнутри дверь редакции, раздевался до трусов и садился за компьютер. Под столом держал Витя тазик с водой — в нем он полоскал и нежил натруженные ноги, обутые в пляжные пластиковые сандалики, купленные на рынке "Кармель" за пятнадцать шекелей. Витя трепетно относился к своим мозолям...
        Стоял у них еще старенький холодильник "Саратов", приобретенный по случаю распродажи имущества одного разорившегося борделя, была и духовочка, подаренная соседом-болгарином, притащил Витя из дома ручную соковыжималку. Всю ночь светился дисплей роскошного нового "Мака" — гордости, капитала, главного достояния редакции, красавца наипоследнейшей модели... — словом, это были лучшие часы в Витиной жизни. Вот если б еще туалет не в коридоре, а под боком — это ль было бы не счастье при Витином-то застарелом геморрое!..
        — ...Возьми в холодильнике апельсиновый сок, -сказал он не оборачиваясь. Он сидел перед компьютером на доске, положенной на стул, так ему было удобнее. — Я еще ночью выжал.
        — Спасибо, милый...
        Она достала из холодильника литровую банку, некогда из-под соленых огурцов — в нее Витя сливал выжатый сок. Зяма представила, как ночью — полуголый, в пляжных сандаликах, тряся толстыми волосатыми грудями, — он давит для нее апельсины на ручной соковыжималке. Какой он милый!
        — Как ты себя чувствуешь? — спросила она, усаживаясь рядом с ним перед дисплеем.
        — Не блестяще...
        — Почему ты все-таки не обратишься в эту частную клинику? Они все время дают объявления, что излечивают геморрой без операции.
        — А!.. — буркнул он, как обычно.
        — Но показаться-то можно! — как обычно, раздражаясь, воскликнула она. — Тебе что — жалко показаться?
        — Мне не жалко, — грустно ответил Витя. — Я готов показывать свою жопу каждому, кто готов в нее смотреть...
        Витя был чудовищным хамом, хотя и нежнейшим, преданным человеком.
        История начала их совместной работы в газете была настолько нелепа и удивительна, что до сих пор, почти пять лет спустя, они — нет-нет, да и поражались заново — как это получилось?
        А получилось вот как: Зяма с семьей снимала тогда небольшую квартиру в Рамоте, одном из дорогих районов Иерусалима. Жила она в то время двойственной жизнью — утром убирала по найму квартиры состоятельных израильтян, а во второй половине дня ее часто приглашали участвовать в каких-то симпозиумах, "круглых столах" в университете и радиопередачах, которые вел авторитетный радиожурналист Сема Бампер.
        В то время бурно обсуждался вопрос взаимодействия двух культур — русской и израильской. Причем представители русской культуры воспринимали данный вопрос чрезвычайно серьезно и говорили о взаимодействии с горячностью и преданностью необыкновенной, в отличие от израильтян, которые уже не раз что-то такое обсуждали и, подобно Синей Бороде, знали, что в потайной комнате взаимодействий уже заморены голодом несколько разных культур.
        Зяма тогда начала догадываться не только о существовании подобного тайного склепа — она поняла, что в нем хватит места для новых и новых жен Синей Бороды. В то время истеблишмент еще заигрывал с "русской" интеллигенцией, еще трепал ее по щечке, хотя запуганная телефонными и муниципальными счетами интеллигенция уже вовсю шуровала шваброй, где только могла. И Зяма шуровала. Муж ее еще не сдал непременный экзамен на разрешение работать врачом. Они не то что голодали, нет, конечно, но — боялись голодать.
        Вот в эти-то дни в их съемной квартире раздался телефонный звонок.
        Незнакомый голос, одновременно грубоватый и неуверенный, осведомился — не она ли выступала вчера в радиопередаче на темы культуры? Услышав, что — да-да, она, неизвестный спросил:
        — Вы какую консерваторию кончали?
        Надеясь, что речь идет о каком-то заработке музыкального рода, Зяма подробно и подобострастно поведала свою рабочую биографию. В трубке вздохнули.
        — А я — скрипач, три курса Вильнюсской консерватории. Потом бросил и много лет работал настройщиком фортепиано. Вы не представляете, как мне страшно...
        И, запинаясь в тех местах рассказа, где, по-видимому, ему хотелось выругаться, неизвестный рассказал некую идиотскую историю, которая с ним приключилась... Он настройщик, как уже было сказано выше, причем настройщик хороший. Приехав, дал объявление в газету "Новости страны" и — не фонтан, конечно, — но кое-какой заработок имеется. Вот так на днях звонят по объявлению и предлагают настроить и отремонтировать старый "Блютнер"... Он приходит, проверяет инструмент, вынимает механику и начинает работать. А хозяин — верткий старикашка, польский еврей — тридцать лет как из Варшавы — вьется вокруг и затевает всякие разговоры. Ну, вы знаете их штучки: "сколько времени ты в Стране" да "как тебе в Израиле живется" — и прочая (тут голос запнулся)...
        — Херня, — подсказала Зяма.
        — Да! — обрадовался он. — Меня, кстати, Витей зовут.
        — А меня — Зямой, — сказала Зяма. — Очень приятно.
        Дальше, продолжал Витя, разговор с хозяином рояля повернулся самым удивительным образом. Я, конечно, дал волю языку и сказал все, что думаю об этом обществе и об этом государстве... Знаете, я ведь приехал сюда обалделым сионистом... "Если забуду тебя, Иерусалим!.." Впрочем, это неважно. Говорю вам — это был припадок красноречия у волка, которому прищемили капканом яйца... А этот старикан... между прочим, он балакает по-русски. Конечно, ублюдочный русский, но... Ах, говорит, как красиво вы говорите, — они же эпитет "красивый", как чукчи, употребляют во всех смыслах: "красивый обед", "красивая книга"... — Да, говорит, как красиво говорите, и как убедительно! И о культуре — верно, верно, многое очень верно... Кстати, о культуре. Я, говорит, главный редактор газеты "Новости страны", Залман Штыкерголд, будем знакомы... В настоящее время, говорит, назрела необходимость в издании литературно-публицистического приложения к нашей газете. Это будет первое в истории русской прессы Израиля пятничное приложение. Вы ведь пишете? — спрашивает. И с такой радостной надеждой на меня смотрит. И я, дурак, сказал, что пишу. Более того — что работал в газете.
        — Зачем? — спросила Зяма.
        Витя замялся... Понимаете, объяснил он, вообще-то я и вправду пишу немного, и печатался в "Вечернем Вильнюсе", и... публиковал музыкальные рецензии... Дело не в этом... В общем, можете себе представить, хотя это, конечно, трудно вообразить... впрочем, это вполне в духе всей здешней жизни — чтобы главный редактор газеты думал не головой, а (тут он опять запнулся)...
        — ...жопой, — подсказала Зяма.
        — Да! — воскликнул Витя благодарно. — Словом, можете вообразить: мар Штыкерголд предложил мне делать литературное приложение к своей газете.
        — Как же это? — удивилась Зяма. — Как вы намерены это делать?
        — Вот, — сказал Витя расстроено, — в том-то и дело. Я же сказал вам, что мне страшно... Он дает некий бюджет (скупердяй чудовищный! ну, вы знаете этих паршивых "поляков", хуже которых только "румыны") -тысяч двадцать — двадцать две в месяц. На эти деньги я должен содержать помещение, купить оборудование, платить гонорары, нанять еще одного сотрудника, потому что один не справлюсь. Пока он хочет шестнадцать полос, а потом будет тридцать две.
        — Обдираловка, — сказала Зяма.
        — Конечно! А кто, кроме меня, согласился бы на это? Я вас послушал в передаче, вы так здорово, мне кажется, все расставили по местам, всем надавали по морде. Правильно: хватит перед ними заискивать. Абсолютная духовная независимость — вот залог сохранения нашей культуры... Дай, думаю, позвоню — может, вы когда-нибудь занимались газетой?
        — Да нет, — вздохнула она, — я музыковед. Составляла и редактировала несколько сборников статей... Но ведь газета — это нечто противоположное.
        — Умоляю! — торопливо проговорил Витя. — Не бросайте меня! Я очень боюсь. Я нанимаю вас на должность редактора.
        — У меня, знаете ли, был дед, — сказала Зяма, — который говорил в таких случаях: "Не ищи себе сраку на драку". Хотя сам-то всю жизнь искал. И находил.
        — Но я же мечтал об этом всю жизнь! — воскликнул он. — И признайтесь, неужели вам не хочется попробовать? А вдруг мы сможем делать настоящую, хорошую литературную газету?.. Только не говорите — нет! Две тысячи в месяц вас устроят?
        — Еще бы! — сказала Зяма.

       

* * *

        В первые месяцы, когда они и сами еще не верили, что делают настоящую газету, Витя продолжал иногда настраивать инструменты. Официально давать объявления в своей газете, которую они назвали "Полдень", он права не имел, это было одним из идиотских условий Штыкерголда. Поэтому объявления о настройке фортепиано они камуфлировали в передовых статьях, которые Штыкерголд обычно не мог осилить. Делалось это так:
        "С наступлением эры детанта и попыток Запада откупиться от красной угрозы путем уступок, террор палестинцев, обучаемых в Болгарии, ГДР и СССР, стали называть актами национально-освободительной борьбы. Так насаждается сумятица в головах обывателей и сумбур в мыслях журналистов.
        И все это в то время, как опытный настройщик фортепиано — стоит вам лишь позвонить по номеру 6832853, — с удовольствием и сравнительно недорого отрегулирует и отремонтирует механику вашего инструмента".
        Или:
        "Раскопки продолжаются, предполагается очистить от обломков и исследовать гробницы пятидесяти сыновей самого известного из фараонов — Рамзеса Второго. Надо полагать, с особым интересом за этими работами будут следить израильтяне. Ведь Рамзес Второй — тот самый "Паро", с которым вел беспощадную борьбу наш Учитель Моисей и которого евреи называют ничтожным, а мусульмане — Рамзесом Великим. Разгадка — в будущем. Ну а пока: опытный настройщик с удовольствием ответит вам по телефону 6832853 и произведет регулировку и ремонт механики вашего фортепиано".
        Кому надо было, тот звонил. На случай, если ущучит что-либо старая сволочь Штыкерголд, всегда можно было свалить на ошибку наборщицы.

       

* * *

        — Ну-с? — спросил привычно Витя. — Кугель?
        С Кугеля, как правило, начинали работу над очередным номером газеты, с утречка, пока свежи еще силы. Кугеля надо было переписывать от начала до конца, с заглавия статьи до многозначительного многоточия, которым тот усеивал последний абзац. На редактуру политической статьи Кугеля они ухлопывали часа три, потому что ежеминутно необходимо было заглядывать в справочники, словари и энциклопедии.
        Кугель путал даты, ошибаясь на годы и даже десятилетия. Он путал географические названия, имена и должности государственных деятелей, к тому же нетвердо помнил — кто из них жив, а кто уже перекинулся.
        Он знал шесть иностранных языков, и все плохо. Он изобретал новые идиотские факты; брал с потолка цитаты; создавал научные теории, от которых хватил бы удар любого десятиклассника; ссылался на законы, не существующие в юридической практике государства; приводил цифры экономических показателей, за которые следовало упечь его за решетку.
        Он умудрялся печататься во всех русских изданиях, кроме ведущей газеты "Регион", куда и сам не совался.
        В "Средиземноморское обозрение" давал короткие заметки на культурные темы под псевдонимом А. Герцен. В "Ближневосточье" однообразно высказывался на темы моральные, ругая аппетиты новых репатриантов и противопоставляя им страдания и самоотверженность прошлых волн Алии. Здесь он выступал под псевдонимом Шимон Бар-Йохай.
        Сшибал копеечные гонорары по разным плевым изданиям, но особо активно сотрудничал с газетенкой "Интрига", где печатал бесконечные эротические романы под псевдонимом Князь Серебряный. (Зяма, если в руки ей случайно попадал номер "Интриги", плевалась и обзывала Кугеля "отцом сексуального сионизма")...